АБВГДЕЁЖЗИКЛМНОПРСТУФХЦЧШЩЭЮЯ

КРИТИКА О ПУШКИНЕ

КРИТИКА О ПУШКИНЕ. Творчество Пушк., начиная с первого появления его произведений в печати вплоть до наших дней, попадало в самую разнообразную социальную среду, проходило через восприятие различных классовых слоев и прослоек. В зависимости от этого оно встречало самую различную, часто прямо противоположную критическую оценку. Больше того, разные социально-классовые группировки использовали могучее художественное наследство, оставленное Пушк., в своих интересах, в качестве оружия для борьбы на литературно-идеологическом фронте. Восприятие и оценка творчества Пушк. менялись в зависимости от характера и направления этой борьбы, от социальной природы сил, ее ведущих. Ожесточеннейшие критические бои вокруг творчества Пушк. разгорелись при появлении первого же его крупного произведения — поэмы «Руслан и Людмила». Либеральная дворянская молодежь начала 20-х гг., являвшаяся в литературе приверженцами только что начинавшего проникать в Россию романтизма, встретила поэму Пушк. восторженно. Наоборот, в консервативно настроенных стародворянских кругах, являвшихся в литературе сторонниками классицизма или сентиментализма, к поэме Пушк. отнеслись с большим или меньшим осуждением. С особенной запальчивостью выступил редактор «Вестника Европы» Каченовский, давший резкий разбор поэмы от имени некоего «старика», «жителя Бутырской слободы», поклонника «стариков», т. е. писателей-классиков XVIII века. Основным недостатком, заставлявшим «литературных стариков» относиться к появлению «Руслана и Людмилы» как к «ужасному предмету», как к «бедствию», угрожающему литературе, был демократизм Пушк., «народность» его поэмы (наоборот, «народность», «национальность» «Руслана и Людмилы» «романтикам» была особенно в ней привлекательна), сказавшаяся и в содержании, заимствованном из русских народных сказок, и в языке, изобилующем с точки зрения и классиков, и сентименталистов «просторечием», «низкими», «неприличными словами и сравнениями», «выражениями, которые оскорбляют хороший вкус», «мужицкими рифмами» и т. п. Каченовский прямо сравнивал поэму Пушк. с «мужиком», который «втерся в московское благородное собрание» (т. е. в замкнутый круг дворянской «изящной словесности») в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: «Здорово, ребята!» К обвинению в демократизме критики-сентименталисты (статья в «Невском Зрителе», статьи Воейкова) присоединяли обвинение в «соблазнительности», «безнравственности» поэмы (обычное обвинение со стороны представителей консервативного лагеря), сопоставляя ее с произведениями, появившимися «во Франции в конце минувшего столетия» и вызвавшими «не только упадок словесности, но и самой нравственности» (явный намек на Великую французскую революцию!). В соответствии с ростом в течение первой половины двадцатых годов дворянского либерализма и революционной настроенности голоса многочисленных поклонников Пушк., заглушавшиеся при появлении «Руслана и Людмилы» шумом, поднятым консервативными критиками, начинают звучать все громче и увереннее, в свою очередь заставляя умолкнуть недавних яростных противников поэта. С особенным сочувствием встречаются либерально-дворянской критикой «романтические поэмы» Пушк. (о «вольных стихах» упоминать было невозможно по цензурным условиям), проникнутые байронизмом, который был для того времени выражением не только отвлеченного «свободолюбия» — мятежных настроений и порывов, — но и прямого политического протеста против деспотически-крепостного режима. Пушк. «романтических поэм» и «вольных стихов» становится литературным знаменем будущих декабристов, провозглашается «русским Байроном», «первым русским поэтом нашего времени», признанным вождем русского романтизма; на его произведениях разрабатываются теория и практика последнего (статья-предисловие к «Бахчисарайскому фонтану» кн. Вяземского «Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова»). Восторженное отношение к Пушк. современной ему критики достигает в это время своих предельных степеней. Ему невольно поддается даже консервативная критика. Так, в статье о «Кавказском пленнике» уже упоминавшегося нами «Вестника Европы», правда, высказывается характерное пожелание, чтобы в герое была «умерена страсть к свободе», но тут же расточаются похвалы Пушк., как «новому атлету», «касательно легкости в версификации» стоящему «наряду с первыми нашими поэтами». Ожесточенно полемизируя с Вяземским по поводу предисловия к «Бахчисарайскому фонтану», «классики» вместе с тем восторгаются «прекрасной поэмой» Пушк. С 1823 г. Пушк. начинает охладевать к своему «вольномыслию». Литературно это проявляется, в частности, в «Евгении Онегине», где иронически снижается мятежный и разочарованный образ героя «романтических поэм». Критика идейно близкая к декабристским кругам почувствовала это. Отсюда упреки в недостатке в романе Пушк. «истинного пиитизма», как и истинной народности, в «прозаичности» предмета изображения (статья Д. Веневитинова, во многом совпадающая с критическими замечаниями по поводу «Онегина» в письмах к Пушк. декабриста А. Бестужева). Однако для большинства критики Пушк. в первых главах «Евгения Онегина» все еще продолжает быть спутником Байрона, насадителем романтизма в России. Разгром декабризма, сопровождавшийся жестокой правительственной и общественной реакцией, вызывает перелом в дальнейшем восприятии и оценке творчества Пушк. В первое время критика по инерции продолжает расхваливать его «романтические поэмы» (отзывы о «Цыганах»). Но в читающей публике интерес к романтическому жанру быстро падает: «Цыганы» раскупаются плохо, наоборот, осужденный декабристами «Онегин» начинает пользоваться все большим успехом. Усиливающаяся реакция мало-помалу развязывает руки старым противникам Пушк. из консервативно-дворянского лагеря. В «Атенее» за 1828 г. появляется отрицательный отзыв о IV и V главах «Евгения Онегина». Статья «Атенея», автор которой рекомендует себя в качестве учившегося по старым грамматикам, перекликается со статьями Каченовского и Воейкова о «Руслане и Людмиле», сводясь по преимуществу к мелочным придиркам по поводу «неправильностей» языка и стиха. Около этого же времени в «Вестнике Европы» снова начинают печататься уничтожающие статьи о творчестве Пушк. Наоборот, под горячую защиту берет П-на издатель «Московского Телеграфа» Н. Полевой. Вокруг творчества Пушк. опять вспыхивает ожесточенная борьба между классиками и романтиками. Борьба эта имеет явную политическую подоплеку. Как и прежде, в лице «классиков» и «романтиков» борются между собой носители реакционной и прогрессивной идеологий («У нас слыть классиком то же, что бывало во времена терроризма носить белую кокарду», — замечает сам Надеждин, одновременно называя своих противников-романтиков «литературными Робеспьерами»). Однако классовый состав борющихся сторон теперь существенно иной. Вокруг «Руслана и Людмилы» боролись представители консервативных и либеральных дворянских слоев. Теперь против консервативно-дворянской идеологии выступает в лице Полевого передовой представитель молодой русской буржуазии, сторонник установки России на промышленные европейские рельсы. Полевому близок и нужен Пушк.-романтик, «последователь британского великана» (т. е. Байрона), носитель в русской литературе «европеизма» — новейшей европейской идеологии, европейских литературно-художественных форм. В этом духе и интерпретируется критиком творчество Пушк. Наоборот, для Полевого решительно неприемлемы в творчестве Пушк. элементы дворянской идеологии. Этим и объясняется его последующий переход в ряды резко враждебной Пушк. критики. Если Полевой старается выдвинуть в Пушк. на первый план элементы новой буржуазно-европейской культуры, Надеждин (выступивший под псевдонимом Никодима Надоумки), наоборот, воспринимает творчество Пушк. как сплошное отрицание старого, сплошное издевательство, «зубоскальство» над всеми устоями, над всеми сложившимися формами старорусской жизни и быта. Для него Пушк. — вождь современного литературного «нигилизма» (статья «Сонмище нигилистов»), «покушающегося ниспровергнуть до основания священный оплот общественного порядка и благоустройства». Герои его поэм «или ожесточенные изверги, или заматеревшие от бездельничества повесы». Для музы Пушк. — «весь мир ни в копейку. Ее стихия пересмехать все худое и хорошее... Поэзия Пушк. есть просто пародия». Пушк. — «гений на карикатуры» (статья о «Полтаве»). В статье о «Графе Нулине», вызвавшей резкую пародийную антикритику со стороны Пушк., Надоумко повторяет старые обвинения в безнравственности поэта, возмущается натуралистическими зарисовками «низкой», «дворовой» природы. Считая, что отличительный характер русской поэзии, ее «эстетическую душу» составляет «патриотический энтузиазм», и не находя его у Пушк., критик отказывает его творчеству в какой бы то ни было содержательности, а самому Пушк. — в названии «творца», признавая его просто «стиходеем», ловким и искусным мастером стихотворной «мозаической тафты», «фигурных баляс». Пером Надеждина с Пушк. сводил старые счеты редактор-издатель «Вестника Европы» проф. Каченовский. Надеждин как бы прямо подчеркивает это, произнося в своих статьях основные обвинения против Пушк. не от своего имени, а от лица некоего «почтенного старика» Пахома Силича Правдивина, который, естественно, припоминает «старца» — «жителя Бутырской слободы». Сам Надеждин, образованный разночинец, профессор-эрудит, воспитавшийся на немецкой философии и эстетике Канта, начала которой он впервые у нас пытается приложить к литературной критике, был значительно шире той консервативно-дворянской идеологии, в которую он рядится в критических статьях «Вестника Европы». Критическая деятельность Надеждина заключала в себе много отрицательных сторон. Романтизм он определял как «атеизм, либерализм, терроризм, чадо безверия и революции». В творчестве Пушк. усматривал «будуарное удальство и площадное подвижничество озорничающего русского барича», недвусмысленно связывая его со «смутными временами всеобщего треволнения» (прямой намек на 14 декабря 1825 г.). Вяземский справедливо называл его статьи «доносом на романтизм» (должно отметить, что критические статьи того времени, и не у одного только Булгарина, вообще зачастую сбивались на политический донос). Истолкование Надеждиным творчества Пушк. поражает своим грубейшим непониманием и недооценкой. Однако в то же время за реакционно-патриотическими фразами Надеждина явно чувствуется первое в русской критике восприятие пушкинской поэзии — поэзии «русского барича» — классово-враждебными глазами разночинца. Именно как от атаки разночинца и отбивался Пушк. от Надеждина в своих эпиграммах. В стороне и от Полевого, и от Надеждина стоит статья о Пушк. Ивана Киреевского («Нечто о характере поэзии Пушкина», «Московский Вестник», 1828 г.) — представителя того слоя либеральной дворянской интеллигенции, который от идеологии, близкой к декабризму, переходил к выработке новой идеологии — будущего славянофильства. Примыкая к отрицательной оценке декабристами «Евгения Онегина», герой которого, по его мнению, «существо совершенно обыкновенное и ничтожное», критик подчеркивает национальную «самобытность» зрелого творчества Пушк., вступившего после периодов подражания сперва «французско-итальянской школе», затем «лире Байрона» в «период поэзии русско-пушкинской», являющейся выражением специфических особенностей «сердца и характера русского народа», которыми «дышат мелодии русских песен». Однако, в то время как шли ожесточенные бои между «классиками» и «романтиками», сам Пушк. уже вышел из рядов сражающихся. От романтизма поэт начал отходить еще в «Евгении Онегине», т. е. еще до 14 декабря 1825 г. Последовавшее после 14 декабря «примирение» его с правительством сказалось в его творчестве новой поэмой «Полтава», патриотическому содержанию которой соответствовал частичный возврат к классическим формам. «Полтава» не удовлетворила ни классиков, ни их противников. Первые находили патриотизм поэмы недостаточно стопроцентным: бунтовавший Мазепа, правда, был изображен отрицательно, но Пушк. все же оставил его в качестве «главного лица» поэмы; Кочубей и Искра доносят на Мазепу из злобы, а не из «любви к отечеству и верности к престолу» (статьи Раича, Надеждина, статья в «Сыне Отечества»). Сторонники новой поэзии не одобряли смешанного жанра «Полтавы», соединившего в себе элементы романтической поэмы и героической эпопеи. И только орган Полевого «Московский Телеграф» пытался спасти положение, усматривая в «Полтаве» торжество романтического принципа «народности». Примирение Пушк. с правительством носило политический, а не социальный характер. Примирившись с царем, Пушк. занимает резко оппозиционную позицию по отношению к его ближайшему окружению, выдвигая против власть имеющей «новой знати» — крупнопоместного дворянства — свой аристократизм, принадлежность к старинному боярскому роду. Соответственно этому поэт не может служить режиму и в своем художественном творчестве. В согласии со своей «аристократической» идеологией, Пушк. начинает к концу 20-х гг. проповедовать «литературный аристократизм» — принцип свободного от всяких тенденциозных задач «чистого искусства». Правительство после восстания декабристов, в котором оно видело «бунт аристократии», вело с принципом «аристократизма» самую решительную борьбу. Это обращало против Пушк. официальных правительственных журналистов, требовавших от него произведений, «воспевавших успех нашего оружия», «великие подвиги русских современных героев» (в это время шла война с турками). Недавний горячий поклонник Пушк., Фаддей Булгарин печатает уничтожающую статью о VII главе «Онегина» («Северная Пчела», 1830 г.), провозглашая в ней совершенное падение таланта поэта. Булгарин, сводивший в это время и личные счеты с Пушк., переусердствовал. Статья его своим неприлично резким тоном вызвала неудовольствие даже самого Николая I; однако ген. Бенкендорф характерно взял «патриотического» критика под свою защиту. Вслед за Булгариным печатают отрицательные отзывы о VII главе и остальные журналы, включая даже «Московский Телеграф» Полевого. Единственное исключение составляет небольшая сочувственная заметка в органе «литературных аристократов» — «Литературной газете» Дельвига. Надеждину остается только с удовлетворением присоединиться к общему приговору, выполненному оружием, заимствованным из его же арсенала. Критик даже пытается несколько ослабить его уничтожающий характер, как и «Северная Пчела», отказывая «Онегину» в «мыслях и чувствованиях», но вместе с тем признавая роман собранием «прелестных картинок», «мыльными пузырьками затейливого воображения», «блестящей игрушкой», «забавной болтовней». В заключение Надеждин призывает Пушк. для спасения его «мощного и богатого таланта» «разбайрониться добровольно и добросовестно». Если Булгарин нападал на «аристократизм» П-на справа, следуя общей правительственной линии. Полевой не приемлет его слева, с точки зрения представителя передовой буржуазии. Послание «К вельможе» вызывает Полевого на резкий антидворянскнй памфлет «Утро в кабинете знатного барина», направленный и против кн. Юсупова, к которому было адресовано послание, и против Пушк. В «Московском Телеграфе» начинают печататься пародии на Пушк., выводимого под именем Фомы Низкопоклонина. Отрицательная оценка дается и «Борису Годунову», сущность которого, по мнению критика, «запоздалая и близорукая», ибо порождена «рабским подражанием» «светской» и «классической», т. е. дворянской идеологии Карамзина. В последующей оценке «Онегина» Полевой почти присоединяется к Надеждину: «Спрашиваем: какая общая мысль остается в душе после Онегина? — Никакой» («Московский Телеграф», 1833 г.). Фронт противников Пушк. смыкается. В полемике о «литературной аристократии», вспыхнувшей в том же 1833 г., против поэта бок о бок сражаются такие две различные и литературно, и идеологически фигуры, как Булгарин и Полевой. В том же враждебном кольце оказывается творчество Пушк. 30-х годов. От былого преклонения и восторгов критики не осталось и следа; критические отзывы и оценки Пушк. в 30-е гг. носят в лучшем случае глубоко сдержанный характер. Выход в свет в 1831 г. «Бориса Годунова» встречается в газете «Северный Меркурий» (орган, выступавший вместе с противниками Пушк. в полемике о «литературной аристократии») насмешливым стишком, начинающимся характерными словами: «И Пушкин стал нам скучен, и Пушкин надоел...» Большинство критиков отнеслось к «Борису» отрицательно, повторяя старые упреки, выдвинутые преимущественно Надеждиным, в отсутствии у Пушк. «возвышенных чувствований», в «поверхностности», «прозаичности» и т. п. (Исключение составляет статья в «Европейце» 1832 г. того же И. Киреевского.) Среди отзывов выделяется своим примитивным консерватизмом — идеологией грубо-невежественного провинциального дворянства — «Разговор помещика, проезжающего из Москвы через уездный город и вольнопрактикующего в оном учителя российской словесности». Неожиданно, «наперекор всем», на сторону Пушк. в оценке «Бориса Годунова» становится Надеждин. «Вестник Европы» прекратил существование в 1830 г. Надеждин стал во главе собственных изданий (журналы — «Телескоп» и «Молва»). Освободившись от обязательного отстаивания консервативно-дворянской идеологии Каченовского, Надеждин начинает решительнее проявлять свою социальную природу разночинца: в связи с изданием «Телескопа» получает строгое внушение от властей за «идеи вредного либерализма»; привлекает к деятельнейшему участию в своих изданиях молодого Белинского и т. д. Смена идеологических вех сказывается и в статье его о «Борисе Годунове», в которой дается резкий попутный памфлет на высшее дворянство, придворную знать и даже некоего профессора-классика, некоторыми чертами явно напоминающего его недавнего патрона, профессора Каченовского. Вопреки всем этим персонажам Надеждин видит в «Борисе» новую эру п-го творчества — переход от «альбомных стишков» к произведениям глубокой содержательности. По мнению критика, в «Борисе» Пушк. не «спал с голоса, а только переменил голос... он теперь гудит, а не щебечет». Однако позиция «литературного аристократизма», занятая Пушк. в 1830 г. и в значительной мере сохраненная им до конца жизни, оказывается для Надеждина неприемлемой в не меньшей степени, чем для Полевого. В оценке произведений Пушк. тридцатых годов критик находит, что поэт не оправдал надежд, возбужденных было «Годуновым». Последняя глава «Онегина», по Надеждину, не более как «прихотливая резвость вольного воображения, порхающего легкокрылым мотыльком по узорчатому, но бесплодному полю светской бездушной жизни». Произведения 1829—1831 гг. — «печальная лестница ощутительного упадания поэта». Это последнее положение проводит во всех своих отзывах о Пушк., напечатанных при жизни последнего, молодой, но сразу же приобретающий огромную популярность сотрудник «Телескопа» и «Молвы» Белинский. Вместе с Полевым и вопреки Надеждину периода «Вестника Европы», Белинский относится с восторженным преклонением к «романтическому» периоду творчества Пушк., к Пушк. «двадцатых годов». Он с негодованием отвергает отзыв Булгарина о «совершенном падении» таланта Пушк. в VII главе «Онегина», считая роман Пушк. одним из главных его творений. Однако в оценке произведений Пушк., печатающихся в 30-е годы, Белинский фактически, хотя и по совершенно другим основаниям, солидаризируется с отзывом Булгарина, который как раз в это время склонен относиться к Пушк., сблизившемуся с «двором», сочувственно. Наоборот, «светский» Пушк. 30-х гг., «автор двух-трех верноподданнических стихотворений, надевший камер-юнкерскую ливрею», примирившийся с правительством и действительностью, «разочарованный в своих юношеских мечтах», перешедший от «романтических» мятежных героев к любовному изображению «смирных» образов, от пламенных, зажигающих кровь стихов к «смирной» прозе, не мог не быть глубоко чужд воинствующему разночинцу, резко оппозиционному к наличной действительности романтику Белинскому. «Где теперь эти звуки, в коих слышалось, бывало, то удалое разгулье, то сердечная тоска; где эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца, сжимавшего и волновавшего груди, где теперь эти картины жизни и природы, перед которыми была бледна жизнь и природа?.. Увы! Вместо них мы читаем теперь стихи с правильною цезурою, с богатыми и полубогатыми рифмами, с поэтическими вольностями», — пишет Белинский по поводу п-го творчества 30-х годов в своей первой большой статье «Литературные мечтания» 1834 г. Начиная с этой статьи Белинский упорно говорит о творчестве Пушк. в прошедшем времени. В «Повестях Белкина» он усматривает «осень» п-го гения, «бесплодную, грязную и туманную». «Достойным имени Пушк.» Белинский находит только «Выстрел», который эффектным и загадочным образом Сильвио до некоторой степени связан с миром романтических поэм Пушк. («Молва», 1835 г.). Столь же отрицательно отзывается критик об «Анджело» и «мертвых, безжизненных сказках» Пушк. В новых стихотворениях Пушк. он видит все тот же «закат таланта... в этом закате есть еще какой-то блеск, хотя слабый и бледный...» («Молва», 1836 г.). Общий вывод Белинского таков, что Пушк. к 30-м годам «уже совершил круг своей художнической деятельности». На этом основании Белинский еще при жизни Пушк. уже не включает его «в число современных писателей» («О русской повести и повестях Гоголя», «Телескоп», 1835 г.). Мнение Белинского является наиболее характерным и определяющим из всех высказываний о Пушк. критики первой половины 30-х гг. Не поддался этому мнению только тот писатель, который, по словам Белинского, как раз в это время «становился на место, оставленное Пушк.», т. е. Гоголь. Восторженно-дифирамбическая статья Гоголя «Несколько слов о Пушк.» (напечатана в 1835 г.) продолжает — в духе складывающегося славянофильства — оценку Пушк. как «чисто русского», «национального поэта», намечавшуюся уже в вышеприведенном отзыве И. Киреевского: «При имени Пушк. тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте... В нем, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Пушк. есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет... Он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами...» Голос Гоголя прозвучал совершенно одиноко, но в дальнейшем его статья сыграла важную роль. Понимание Гоголем «истинной национальности» принял и развил в отношении к Пушк. Белинский. В оценке творчества 30-х годов по следам Гоголя пошел Ап. Григорьев. Наконец, главные положения Гоголя взял за основу и развернул в своей знаменитой речи Достоевский. Повод к пересмотру творчества Пушк. дало посмертное Собрание его сочинений, которое выходит в свет в 1838—1841 гг. Первые отклики носят достаточно лаконический характер. Булгарин ограничивается «безмолвным приветом памяти» Пушк., Сенковский в «Библиотеке для Чтения» патетически восклицает: «Враги Пушк.! Где же они теперь? Я вижу одних только восторженных обожателей Пушк.». Однако «враги» не замедлили объявиться. В журнале Раича «Галатея» печатается ряд статей, ставящих на суд (Пушк. так прямо и называется в них «подсудимым») все творческое наследие Пушк. Следствие ведется, и приговор произносится устами самого издателя журнала, соединявшего в себе приверженность к литературной школе «пюризма», или «высокого искусства», т. е. классицизма, с насаждаемой в это время правительством идеологией «официальной народности». Так, по поводу «Евгения Онегина», которого критик находит «чрезмерно прозаическим», он высказывает характерное сожаление, что «поэт почти исключительно ограничился одним только высшим сословием», оставив без внимания «низшие слои общества» (всю реакционность подобного «демократизма» превосходно вскрывает позже Белинский). Общий вывод Раича, что Пушк. отнюдь «не поэт всего человечества, а поэт русский, и по преимуществу поэт так называемого большого света или, что все равно, поэт будуарный...» Однако, в то время как Раич ограничивал такими узкими рамками значение п-ой поэзии, рамки эти оказались раздвинутыми совсем с неожиданной стороны. В одном из берлинских журналов появилась восторженная статья о Пушк. немецкого писателя и ученого Варнгагена фон Энзе. Сторонник русской ориентации Германии, находившийся в дружеских отношениях с представителями складывающегося славянофильства, Варнгаген ратовал своей статьей о Пушк. за культурное сближение с Россией, разрушая «предрассудок» о «варварстве» русского языка и русской литературы. Вопреки враждебной Пушк. русской критике, укорявшей его в подражании Байрону, Варнгаген настаивает на полной самостоятельности п-го творчества, его подлинной «национальности»? Высокое признание поэзии Пушк. со стороны европейца оказало свое действие? Статья Варнгагена была переведена Катковым на русский язык («Сын Отечества», 1839 г.) и способствовала оживлению русских критических отзывов о Пушк. Одна за другой появляются сочувственные статьи, носящие на себе следы несомненного влияния критики Варнгагена. Однако на представителей крайнего консервативного лагеря не подействовала и статья Варнгагена. В органе реакционного клерикализма и «официальной народности», журнале «Маяк», печатается ряд статей о Пушк. Мартынова и самого издателя журнала Бурачка, в которых линия, начатая Раичем, доводится до крайних пределов. Пушк. объявляется в них создателем «бесовской» и «лазаретной» (т. е. патологической) поэзии, воспевающим «уголовных преступников», насаждающим безбожие и разврат и потому «уронившим русскую поэзию по крайней мере десятилетия на четыре». Обиделся на Варнгагена за его желание поучать русскую критику и Н. Полевой. Взамен «скороспелого суждения какого-нибудь немца, едва разбирающего Пушк. по складам», он призывал «русскую современную критику» судить поэта «неподкупным судом» и вынести «окончательный приговор Пушк. и его созданиям». Менее всего мог дать такой приговор сам Полевой, и прежде не способный понять и оценить п-ое творчество, к этому же времени сменивший политические вехи, из «якобинского» (по слову Пушк.) издателя «Московского Телеграфа» превратившийся в автора патриотических драм, слугу консерватизма и «официальной народности». Обещанный им «полный разбор» сочинений Пушк. так и не появился. Назревшее всестороннее исследование и оценка п-ого творчества была выполнена Белинским. По смерти Пушк. Белинский упоминал о нем почти во всех своих критических статьях, не уставая в противовес реакционным критикам всех оттенков подчеркивать великое значение его творчества (см. особенно «Литературную хронику» 1838 г., статью «Русская литература в 1841 г.» и общую предварительную рецензию на посмертное издание в «Отечественных Записках» 1841 г.). Завершающую работу о Пушк., ставящую себе задачей «разобрать критически весь круг поэтической и литературной деятельности одного из величайших поэтов России», Белинский дал в обширных одиннадцати статьях, печатавшихся в «Отечественных Записках» с 1843 по 1846 г. Эти статьи Белинского составляют эпоху не только в истории критических оценок Пушк., но и в истории русской критики вообще. Прежде чем приступить собственно к Пушк., Белинский в трех обстоятельных статьях набрасывает историю развития русской литературы от Ломоносова до Пушк. В своем истолковании п-го творчества Белинский дает впервые в русской критике образцы социологического анализа литературных явлений. По Б., «Муза Пушк. — это девушка-аристократка, в которой обольстительная красота и грациозность непосредственности сочетались с изяществом тона и благородной простотой и в которой прекрасные внутренние качества развиты и еще больше возвышены виртуозностью формы, до того усвоенной ею, что эта форма сделалась ее второй природой». Поэзия Пушк., по Белинскому, «вся заключается преимущественно в поэтическом созерцании мира... безусловно признает его настоящее положение если не всегда утешительным, то всегда необходимо-разумным...». Пушк. был, по Белинскому, «поэтом-художником по преимуществу», т. е. создателем в русской литературе прекрасной художественно-поэтической формы «и больше ничем не мог быть по своей натуре». Взгляд, не очень далеко отстоящий от точки зрения Надеждина. Однако Белинский делает из него совсем другие, отнюдь не уничижительные для Пушк. выводы: «До Пушк. у нас много было сделано для языка, для стиха, кое-что было сделано и для поэзии; но поэзии как поэзии, т. е. такой поэзии, которая, выражая то или другое, развивая такое или иное миросозерцание, прежде всего была бы поэзией, — такой поэзии еще не было... Пушк. был призван быть живым откровением ее тайны на Руси... усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство, так, чтобы русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзией и перейти в рифмованную прозу». Пушк. задачу выполнил: «дал нам поэзию как искусство, как художество. И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства». В этом для критика «безусловная» непреходящая заслуга Пушк. — то, «чем он принадлежит настоящему (т. е. эпохе Белинского) и будущему», что же касается «большой и значительнейшей стороны его творчества», т. е. его содержания и отношения к действительности, то она имеет уже только условное, историческое значение, «вполне удовлетворяя своему настоящему, которое он вполне выразил и которое для нас уже прошедшее». Такой взгляд давал возможность Белинскому целиком принять все творчество Пушк. (до конца остались критику чужды только сказки, «Повести Белкина» и «Анджело»). Он же помогал установить прямую историческую связь между Пушк. и Лермонтовым, Гоголем, писателями, «субъективное» «отрицательное» направление которых было Белинскому гораздо созвучнее п-го «объективизма». Пушк. создал художественную форму, Лермонтов и Гоголь стали наполнять ее «современным содержанием». Увлеченный своей снимающей для него все противоречия мыслью о художественной объективности как основной стихии п-ого творчества, Белинский даже склонен был преувеличивать последнюю. Так, им была совершенно недооценена роль таких «субъективных» произведений Пушк., как хотя бы его «вольные стихи», которые Белинский пренебрежительно именует «стишками», исполненными «детской невинности». Подводя итоги, должно сказать, что Белинский в своем подходе к Пушк. во многом зависел от предшествовавшей ему критической мысли, однако в то же время его критика является и огромным шагом вперед. Белинский вводит творчество Пушк. в историческую перспективу развития русской литературы, придает исключительно высокое значение как его литературной деятельности в целом, так и отдельным произведениям, давая наряду с моментами социологического анализа вдохновенные и заражающие эстетические интерпретации и характеристики. Все это составляет новую эру в п-ой критике. Но в то же время социально-историческая сущность взглядов Белинского породила неизбежные ограничения в восприятия им п-го творчества и повела к ряду противоречий, которые ему удалось устранить только ценою пожертвования одним из основных тезисов своей эстетической системы. Белинский и сам чувствовал это: «Пушк. принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, но продолжающим развиваться в сознании общества. Каждая эпоха произносит о них свое суждение, и как бы ни верно поняла она их, но всегда оставит следующей за нею эпохе сказать что-нибудь новое и более верное, и ни одна и никогда не выскажет всего». Белинский произнес о Пушк. глубоко пережитое и продуманное суждение голосом своей «эпохи», т. е. в пределах своей социальной и исторической позиции. На большее и сам он не хотел претендовать. Критика Белинского легла в основу всех отзывов о Пушк. в 50-е годы. Однако в то время как в Белинском эстетические восприятия и оценка и публицистический подход были тесно слиты, в 50-е годы они оказались резко разъединены, поделены между двумя социальными группами, столь же резко противопоставленными друг другу. Рост и дальнейшее развитие радикальной разночинской интеллигенции, стряхивавшей с себя влияние социально чужеродной дворянской культуры, равно как атмосфера величайшей общественной приподнятости и возбуждения эпохи между Крымской кампанией и ликвидацией барщинного хозяйства (так. наз. «освобождение крестьян»), повели к подавляющему преобладанию у критиков-разночинцев публицистического начала. Наоборот, эстетическая критика сделалась основной принадлежностью представителей дворянской идеологии. Оба лагеря целиком восприняли понимание Пушк. Белинским в качестве «чистого художника», но каждый сделал из него свои выводы. Для представителей дворянской критики лозунг «чистого искусства» был, во-первых, средством обороны против «тенденциозной», «обличительной» литературы, направлявшей свои удары на родной им социальный и культурный строй, во-вторых, возможностью ухода в иной, «идеальный» мир от враждебной — «низкой» и «грязной» — современности. П-ым как «чистым художником», который не был «привязан к грязному хвосту жизни», который «создавал идеальные образы... находил положительно-идеальные черты в тех явлениях и сферах нашей жизни, которые после него возбуждают исключительно чувства отрицания», эстеты заслонялись от писателей «натуральной школы», литературных деятелей «обличительного направления» — создателей «безобразных, отрицательных образов». «Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушк. может служить лучшим орудием», — писал Дружинин (Статьи Дружинина и И. Л. в «Библиотеке для Чтения», 1855 и 1858 гг.; А. Станкевича в «Атенее», 1858 г., Каткова в «Русском Вестнике», 1856 г.). Целиком усвоили взгляд на Пушк. как на «художника по преимуществу» и критики-публицисты. Однако столь ценимая Белинским «художественность» п-го творчества сама по себе не представляла для них такого большого значения. Что же касается содержания поэзии Пушк., они вполне соглашались с Белинским, что оно «устарело». Художником, до конца удовлетворяющим потребностям современности, был для них не Пушк., а как раз Гоголь и писатели его школы (Чернышевский, «Очерки Гоголевского периода»). Той резкой враждебности, с которой мы встретимся в отношении к Пушк. в 60-е годы, у критиков-публицистов 50-х годов еще не было. Наоборот, следуя Белинскому, они всячески воздавали должное историческим заслугам Пушк. Так, по выходе нового (анненковского) издания Пушк. Чернышевский печатает в «Современнике» в 1855 г. четыре обширные статьи, называя в них Пушк. «истинным отцом нашей поэзии» и признавая за ним вследствие этого право «на вечную славу в русской литературе». Однако в статьях Чернышевского не чувствуется того живого интереса к п-му творчеству, которым проникнута работа Белинского, сквозит явственное равнодушие, индифферентизм. В то время как Белинский заявлял, что каждая эпоха имеет «сказать что-нибудь новое и более верное» о поэзии П-на, Чернышевский в своих статьях приходил к заключению, что после Белинского о Пушк. в сущности больше нечего сказать: «Давно уже произведения Пушк. превосходно оценены и, насколько возможно было, объяснены эстетическою критикою». Статьи Чернышевского сводятся главным образом к пересказу анненковской биографии Пушк. и воспроизведению старых критических отзывов о его творчестве. Больше того, принимая основные положения Белинского, но чуждый того эстетического восторга, которым был исполнен этот последний по отношению к Пушк., Чернышевский в своих оценках характерно ориентируется не столько на него, сколько на враждебную Пушк. прижизненную критику Полевого и Надеждина. (В распре Пушк. с Полевым Чернышевский всецело становится на сторону Полевого, в частности им сочувственно цитируется памфлет Полевого на Пушк. по поводу послания «К вельможе».) Из собственных суждений Чернышевского интересна только высокая оценка им «Сцен из рыцарских времен», социальная тематика которых—борьба буржуазии и крестьянства против рыцарско-феодальной культуры — не могла не быть особенно близка революционеру-разночинцу. Чернышевский считает «Сцены» одним из превосходнейших произведений Пушк., которое «в художественном отношении должно быть поставлено не ниже "Бориса Годунова", а быть может, и выше». Наоборот, творчество Пушк. 30-х годов (за исключением «Сцен»), в котором он «покинул область живых стремлений для областей холодной художественности», создал ряд «объективно-бесстрастных произведений», имеющих «мало живой связи с обществом» и «потому оставшихся бесплодными для общества и литературы», оказывается Чернышевскому совершенно чуждым. Равнодушное отношение к содержанию поэзии Пушк. сказывается и на восприятии Чернышевским п-ой формы. Так, называя Пушк. «поэтом формы по преимуществу», критик вместе с тем характерно пытается доказать «большую естественность» излюбленных Некрасовым трехсложных стихотворных размеров сравнительно с пушкинскими ямбами; выказывает предпочтение к дактилической «некрасовской» рифме. В основном созвучны Чернышевскому и критические отзывы о Пушк. Добролюбова (А. С. Пушкин, 1856—1857 гг., рецензия на VII том сочинений Пушк. 1858 г. и некоторые др.). Добролюбов ставит своей специальной задачей отнять Пушк. у «эстетов». «Величайшая заслуга Пушк. состоит, по Добролюбову, в приближении к реализму в природе». Поэзия Пушк. «обратила мысль народа на те предметы, которые именно должны занимать его, и отвлекла от всего туманного, призрачного, болезненно-мечтательного». Этим Пушк., по мнению Добролюбова, прямо подготовил Гоголя и писателей «натуральной школы», столь ненавистных «чистым эстетикам». Стихотворный отрывок «О муза, пламенной сатиры...», в котором Пушк. «сам хочет приняться за сатиру и клеймить пороки», служит для Добролюбова «лучшим опровержением мыслей, высказанных в "Черни" и доселе приводимых приверженцами чистой художественности для подтверждения их мнений». Отнимая Пушк. у эстетов по линии литературной, Добролюбов стремится, насколько это возможно, отбить его и по линии идеологии. Признавая растущий с годами консервативный дух п-го творчества, развивавшиеся «генеалогические предрассудки», критик вместе с тем подчеркивает в Пушк. «какое-то странное борение, какую-то двойственность, которую можно объяснить только тем, что, несмотря на желания успокоить в себе все сомнения, проникнуться как можно полнее заданным направлением, — все-таки он не мог освободиться от живых порывов молодости, от гордых независимых стремлений прежних лет». О том же свидетельствует, по мнению Добролюбова, разлитая по всему творчеству Пушк. «грусть», проникаю» шее его «настроение вечного неудовлетворенного беспокойства». И все же Добролюбову творчество Пушк. остается чуждым не в меньшей степени, чем Чернышевскому; «Прочтите всего Пушк., — пишет он в «Современнике» 1860 г. при разборе стихотворений Никитина, — много ли найдете вы... задушевных звуков, вызванных простыми, насущными потребностями жизни? Повсюду фантазия, аллегория, эфир». Особняком в публицистической критике 50-х годов стоит восприятие и оценка п-го творчества Герценом. Для Герцена, представителя революционной мысли, возросшей, однако, не на разночинских, а на дворянских корнях, творчество Пушк. продолжает сохранять всю свою живую силу. Особенно близки ему «вольные стихи» Пушк., а из образов — тип «лишнего человека» Онегина, который интерпретируется им в плане своей собственной социальной автобиографии как результат взаимодействия двух крайностей: «цивилизации и рабства», «насильственно-сближенных» в русской классово-дворянской действительности («О развитии революционных идей в России», 1851 г.). С резкой полемикой против статей о Пушк. Чернышевского выступил Аполлон Григорьев («Замечания об отношении современной критики к искусству», 1855 г.). Вопреки Чернышевскому, полагавшему, что о Пушк. все сказано, Григорьев, наоборот, считает, что по Пушк. ничего не сделано ни в отношении историко-литературного изучения, ни в отношении критической оценки. Что касается статей Белинского, то «прекрасные эстетические замечания надобно часто искать в этих статьях в хаосе необузданного пафоса, бесконечных отступлений, диких нравственных положений и т. д.». Жестокий удар по Пушк. наносит идеолог разрушения дворянской культуры, «разрушения эстетики» — Писарев. Восторженная эстетическая оценка была дана Пушк. Белинским. На оценку эту опирались и критики-«эстетики». Это вынуждает Писарева пойти и на Белинского. Однако здесь он борется одновременно и «против» Белинского, и «за» него. Относясь с беспощадной насмешливостью к «эстетическим оргиям» Белинского, Писарев вместе с тем стремится вырвать его из рук «эстетиков», всячески подчеркивая наличие в его критике публицистических элементов и их исключительную ценность («Пушк. и Белинский». 1865 г.). Белинский особенно высоко ставил «Евгения Онегина», считая, что в этом произведении с предельной полнотой отразилась «личность Пушкина». Исходя из этого, Писарев и сосредоточивает на «Евгении Онегине» свой убийственный публицистический огонь. Оспаривая сочувственную оценку Белинским личности самого Онегина как «страдающего эгоиста», Писарев подвергает уничтожающему анализу причины этих «страданий» — «скуки» Онегина. Основная задача Писарева сделать Онегина, в качестве представителя дворянской культуры, ничтожным и смешным. Отсюда главными приемами писаревского анализа являются резкая насмешка, пародия. В результате такого пародического анализа критик лишает «страдания» Онегина каких бы то ни было облагораживающих их моментов. «Скука Онегина не имеет ничего общего с недовольством жизнью... Эта скука есть не что иное, как простое физиологическое последствие беспорядочной жизни, видоизменение того чувства, которое обыкновенно посещает каждого кутилу на другой день после хорошей попойки». Если для Белинского Онегин носитель европейской образованности, прогресса, — для Писарева он просто бездельник-помещик, «живущий на крепостные доходы», скучающий «оттого, что у него лежат в кармане шальные деньги, которые дают ему возможность много есть, много пить, много заниматься "наукой нежной страсти" и корчить всякие гримасы, какие он только пожелает состроить». Татьяна, по его мнению, вполне «стоит» Онегина. Сведя на нет «главные характеры романа», Писарев переходит к утверждению Белинского, что в «Евгении Онегине» дана «энциклопедия русской жизни»; критик не оставляет от этого утверждения камня на камне. Что это за «энциклопедия». которая, «давая очень подробные сведения о столичных ресторанах, о танщовщице Истоминой, о том, что варенье подается на блюдечках, а брусничная вода в кувшинах» и т. п., и т. п., вместе с тем «совершенно умалчивает» о существовании в России 20-х годов крепостного права, если же и касается мельком крепостных отношений, то накладывает на них «самый светло-розовый колорит», приводя нас к заключению, что «крепостное право доставляло весьма много пользы и удовольствия как помещикам, так и мужикам»? «Действовать на читателя как усыпительное питье, по милости которого человек забывает о том, что ему необходимо помнить постоянно, и примиряется с тем, против чего он должен бороться неутомимо» — такова, по Писареву, социальная функция и «Евгения Онегина», и п-го «чистого искусства» вообще, являющегося «вернейшим средством притупить здоровый ум и усыпить человеческое чувство». Лобовой удар по теории «чистого искусства» Писарев наносит во второй части своей работы, посвященной «лирике Пушк.». Особенно подробному разбору Писарев подвергает стихи Пушк. о поэте и поэзии, в особенности знаменитый манифест «чистого искусства» — стихотворение «Чернь». В споре поэта с чернью, под которой критик понимает «неимущих соотечественников» и вообще «все трудящееся человечество», он становится целиком на сторону последней, считая совершенно законными предъявляемые ею к поэту требования «плодотворных мыслей, прогрессивных отношений и гражданского чувства». Ничего подобного критик не усматривает в «усыпительных творениях Пушк.». Отсюда — общая в высокой степени пренебрежительная оценка Пушк. как «усерднейшего адвоката рассеянного бряцания», «великого стилиста» и вместе с тем «маленького и миленького поэта», не могущего идти ни в какое сравнение с европейскими «гениальными поэтами — Шекспиром, Байроном, Гете и Шиллером», — оценка, в которой Писарев, отталкиваясь от Белинского, возвращается не только к Надеждину, но и почти дословно, хотя, конечно, по совершенно другим основаниям, совпадает с отзывами о Пушк. «Домашней Беседы», продолжавшей в 50-е и 60-е годы линию мракобесного «Маяка». Выдвигая эту оценку, критик вместе с тем сам сознает, что он не положил в основу своей работы всестороннего рассмотрения творчества Пушк. «Предпринять такой объемистый и утомительный труд значило бы, по мнению Писарева, придавать вопросу о Пушк. слишком важное значение, такое значение, которого он уже не может иметь в 1865 году». Статьи Писарева не столько критическое исследование, сколько жесточайший памфлет, направленный по адресу современных ему «эстетиков», поборников «чистого искусства». Однако памфлет этот в такой полноте отвечал прогрессивным тенденциям своего времени и написан был с таким блеском и талантливостью, что в течение почти целых пятнадцати лет он сохранил за собою значение последнего и решающего слова о Пушк. и его творчестве. (Единственным исключением за эти годы были статьи о Пушк. последователя Аполлона Григорьева, близкого к славянофилам, Н. Страхова). Разрешение от писаревского приговора, тяготевшего над Пушк., произошло на торжестве открытия ему памятника в Москве в 1880 г. Открытие состоялось в июне, в период достигшего своего наивысшего напряжения поединка между царским правительством и «Народной Волей». Террористическая деятельность «Народной Воли», ставившая либерально-буржуазные реформистские слои — представителей прусского пути капиталистического развития России — лицом к лицу со страшным для них призраком народной революции, отбрасывала их назад, в сторону полюбовного соглашения с правительством, которое в свою очередь шло им навстречу «диктатурой сердца» Лорис-Меликова, посулившего чуть ли не конституцию. «Возвращение» к Пушк. было реакцией на писаревщину, в которой усматривались идеологические корни того, что созрело в деятельности «Народной Воли». Однако вместе с тем двойственно было отношение этих слоев и к революционерам. Ведь именно деятельность последних вынуждала правительство на уступки: отсюда отталкивание от дела, которому они служили, революции, соединялось с некоторым несомненным сочувствием к самим деятелям. Все это создало особую атмосферу п-го праздника, являющегося, по отзыву одного консервативно настроенного современника, «общественной манифестацией в честь мирного подвижника мысли и слова», объединившей вокруг себя «все еще не испорченные души», т. е. все антиреволюционные силы страны: на пушкинских заседаниях братались между собой западники и славянофилы, либералы и консерваторы. Возможность такого объединения создала знаменитая п-ая речь Достоевского, «составившая, по слову Ив. Аксакова, событие», сосредоточившая в себе, как в фокусе, все общественные тенденции пушкинских торжеств». В своем истолковании п-го творчества Достоевский продолжает линию Гоголя и Аполлона Григорьева. Принимая, что Пушк. «чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа», что в нем предуказаны пути национального развития, Достоевский ищет и находит в его творчестве «пророчество и указание» и для данной исторической минуты. Одной из основных заслуг Пушк. «для России» является, по Достоевскому, то, что он «первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил» в образах Алеко и Онегина «главнейшее и болезненное явление» русской жизни — тип русского интеллигента, возникший в результате петровской реформы, оторвавшей общество от народа, тип «исторического страдальца», «несчастного скитальца в родной земле». «Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы... то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верою на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастия не только для себя самого, но и всемирного». Таким образом, под «бездомным скитальцем» Достоевский понимает социалиста и революционера его дней. И Пушк., по Достоевскому, не только заметил болезнь, но указал и средство ее исцеления — «русское решение проклятого вопроса». Средство это заключается в «смирении». Речь Достоевского произносилась в ту пору, когда по всей стране гремели взрывы народовольцев: за четыре месяца до нее был подготовлен Халтуриным взрыв Зимнего дворца, через восемь месяцев настало I марта. Слова Достоевского, обращенные им якобы от лица Пушк. к «историческому русскому страдальцу» с «обагренными кровью руками»: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость... Подчини себя себе, овладей собой — и узришь правду... Победишь себя, усмиришь себя — и станешь свободен, как никогда не воображал себе...» — были адресованы непосредственно народовольцам. Такой же острой злободневностью исполнена и полемика Достоевского против Белинского в связи с отказом Татьяны следовать за Онегиным. Белинский осуждал за это Татьяну, Достоевский целиком становится на ее сторону: «Какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастье? Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо. Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии?». Здесь опять Достоевским во весь рост поставлена проблема индивидуального террора, практически разрешавшаяся народовольцами, и опять-таки в образе «смирившейся» и не пожелавшей «возвести здание» «на слезах обесчещенного старика» Татьяны, которая является «главной героиней» пушкинского творчества, Достоевский подсказывает все тот же свой ответ на «проклятый вопрос». Осуждение творчеством Пушк. дела народовольцев — такова первая основная часть содержания речи Достоевского. Во второй ее части Достоевский своим пониманием значения пушкинского творчества устанавливает возможность примирения перед лицом общего врага — революции — западников и славянофилов. Одним из основных вопросов, постоянно возобновлявшихся русской критикой в отношении Пушк. был вопрос, является ли он только русским гением или имеет право претендовать на европейское мировое значение. От того или иного ответа на это зависело решение и другого, более общего вопроса о характере русской исторической действительности. Если, зеркало русской культуры, Пушк. имеет вместе с тем мировое значение, как это полагали близкие к славянофильству критики, значит, и Россия имеет свои особливые начала, равноправные с западными. Наоборот, западники, считавшие, что равноправно войти в мировую культуру Россия может, только приняв и усвоив западные начала, утверждали местное значение Пушк. Так именно решал вопрос Белинский. Назревавшее соглашение западников и славянофилов и требовало какой-то примиряющей формулы и в отношении Пушк. Поиски этой формулы предпринимаются с обеих сторон. На том же п-ом торжестве Тургенев, приведя в своей речи ряд высоких оценок Пушк. иностранцами (в частности, Мериме), заключает: «Мы не решаемся дать Пушк. название национально-всемирного поэта, хоть и не дерзаем его отнять у него». Такая половинчатая формула при всей ее светской галантности являлась, конечно, малоубедительной. Да и закономерно, что не либералам-западникам, которые перед лицом революции сходили со своих позиций, шли к славянофилам, а именно этим последним выпадало на долю такую разрешающую и примирительную формулировку найти. Мировое значение Пушк. Достоевский усматривает в его «всемирной отзывчивости», способности к «перевоплощению своего духа в дух чужих народов». В этой способности, по Достоевскому, «выразилась наиболее национальная русская сила» Пушк., заключающаяся в стремлении «ко всемирности, ко всечеловечности». «Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите». А раз так, все противоречия между славянофилами и западниками внутренно снимаются: «все это славянофильство и западничество наше, есть одно только великое у нас недоразумение... стать настоящим русским и будет именно значить стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе» (конечно, все тем же «русским решением вопроса» — призывом к «смирению»). Речь Достоевского произвела колоссальное впечатление. Правда, через некоторое время выступили с возражениями и «опомнившиеся» либералы (статья А. Градовского и пространный ответ в четырех статьях Достоевского) и народники (статья Глеба Успенского). Тем не менее речь Достоевского целиком зачеркнула для современников писаревский приговор над Пушк. и в свою очередь сделалась для эпохи общественной и политической реакции 80-х годов одной из самых влиятельных критических оценок п-го творчества. Из остальных выступлений на торжествах выделилась речь проф. Ключевского, интерпретирующая образы п-го творчества с точки зрения историка, как «связную летопись нашего общества в лицах за сто лет с лишком». Столь же грешащий наивным реализмом метод положен в основу Другой его п-ой речи: «Евгений Онегин и его предки» (1884 г.). Позднее метод Ключевского нашел отклик и в статье Н. Рожкова «Пушкинская Татьяна и грибоедовская Софья в их связи с историей русской женщины XVII и XVIII веков» (1899 г.). Под кажущейся неподвижностью 80-х годов в русской действительности росла и складывалась новая могучая социальная сила — промышленный пролетариат. Соответственно этому на смену отмиравшему народничеству возникла новая, марксистская идеология. Пролетариату и его идеологам противостояла буржуазия и последние эпигоны буржуазированного дворянства со своей идеологией. Идеология эта, объединившая в себе элементы эстетизма, мистики, западнического индивидуализма и славянофильской «соборности», легла в основу пестрого и влиятельного литературно-философского течения, известного под именем символизма, или, более широко, декадентства. Вокруг Пушк. завязалась длительная борьба этих двух идеологий, повторившая до известной степени, хотя и с целым рядом совсем новых моментов, борьбу между «чистыми эстетиками» и публицистами 50-х и 60-х годов.